Калифорнийские
псалмы -
главная
КАЛИФОРНИЙСКОЕ ЭХО
БИБЛЕЙСКИХ
ПСАЛМОВ (Калифорнийский
космос
Татьяны
Апраксиной)
(Т.
Апраксина.
Калифорнийские
псалмы. «Нева»,
2007, № 12, с. 144-169)
Александр
Маркович
Со времен
античных
философов
известна
мысль о том,
что каждый
человек –
микрокосмос,
способный
отразить в
себе окружающий
его мир –
космос
внешний. Но
далеко не каждому
дано
разделить с
другими
сокровища своего
космоса так
безоглядно и
полно, как
это сумела
сделать
Татьяна
Апраксина в
«Калифорнийских
псалмах» –
уникальном
сборнике
философской лирики.
Для этого
мало
обладания
поэтическим
даром – нужно
иметь
огромную
смелость, поистине
отважное
сердце, чтобы
с такой беспредельной
искренностью
делиться
своим духовным
опытом. «Мне
свойственно
умение
ходить, не
чуя под собой
земли и не
смущаясь
опасной
высотой, с проблемой
невесомости
справляясь...»
(11.18), – говорит
автор; и это
правда:
читателя
здесь ведут
по
головокружительным
тропам.
Сложные,
неординарные
философские
идеи
выражены в
«Калифорнийских
псалмах» обычными,
прямыми
словами – без
псевдофилософских
вывертов и
претензий, но
и без угодливых
упрощений.
Это язык
истинного
философа – и
при этом не
мужчины, а
женщины; и не
просто
философа, а
непременно
еще поэта и
художника.
Только такие,
не часто встречаемые,
сочетания
человеческих
качеств и
могли
породить
этот
неожиданный
сплав
философской
мысли и
высокой
поэзии.
Чтобы
постичь то,
что там
выражено, требуется
немалый труд
ума и
нерастраченный
жар сердца.
Чтобы
проникнуть в
мир этой
поэзии, нужно
самому быть
хоть немного
поэтом. Чтобы
услышать
музыку этих
строк, нужно
настроить
душу в
резонанс с
нею: придется
каждый раз
сверять
биение
собственного
сердца с напряженным,
переменчивым
ритмом
апраксинских
псалмов. И
чтоб совсем
открыть эти
таинственные
двери, нужен
особый ключ,
без него не
подходите
даже близко: «Я
двери, ты – мой
ключник», –
напоминает
автор (1.26). В
этот
неочевидный,
зашифрованный
текст нужно
погружаться
полностью,
забыв обо
всём на свете:
«Мои
капризные
иероглифы,
моя шифровка
– как узелковое
письмо, как
цифровая
запись общего
оркестра,
встающего на
новый круг,
чтоб с новой
высоты
продолжить
исполненье» (18.25). Только настроившись
на непростую
дешифровку,
вы услышите
музыку
«общего оркестра»,
все увидите и
все поймете: «Кто хочет
видеть –
видит. Не
странствуя
по свету, не
ища красот
прославленных,
прозренья
ожидая по
указке.
Увидеть
можно, глаз
не открывая и
с места не
сходя» (8.12-14).
По мере
проникновения
– сердцем и
разумом – в текст
этой поэмы
начинаешь
воспринимать
ее как
уникальную
энциклопедию
духа одного
человека –
автора, но,
вместе с тем, неожиданно
приходит
понимание
того, что все там
написанное
касается
каждого. Мало
того, вчитываясь
в эту
энциклопедию,
вы невольно
становитесь
ее соавтором,
вы будто сами
что-то заново
вами
открытое
вписываете в
свое сознание.
В
некоторых
псалмах
содержатся
неявные
ссылки
(аллюзии),
связанные,
большей частью,
с библейской
«Псалтирью» –
псалмами,
некоторые из
которых
восходят к
царю Давиду (около 1000 г.
до н.э.). Известны
прекрасные
литературные
переложения
и
музыкальные
интерпретации
этих псалмов;
однако в
«Калифорнийских
псалмах» нигде
нет прямого
пересказа
библейских
текстов –
здесь все совершенно
переосмыслено
для иного
места и
другого – на
три
тысячелетия
более позднего
– времени.
Уместно
сказать два
слова о
необычной
структуре
произведения.
Отдельные его
части
(псалмы)
имеют, словно
суры в
Коране, краткие
названия;
причем, как и
в Коране, из
содержания
каждой части
неисповедимым
путем
неожиданно
вытекает
многое
другое, вовсе
не
предусмотренное
данным заголовком,
а оттуда – еще
нечто новое,
и так далее;
вы никогда не
знаете, чем
это может кончиться,
– как не
можете
угадать вида
очередной
куколки,
спрятанной в
матрешке. Но
любая
матрешка
содержит
последнюю,
самую маленькую
куколку,
внутри
которой уже
ничего быть
не может, а
здесь
вложенные
друг в друга
размышления
ничем не
органичены, –
вы всегда
можете сами
их
продолжить.
Однажды возникшая
мысль или
ощущение уже
не покидают автора;
он
возвращается
к ним, как
экклесиастовский
ветер, на
круги своя,
но каждый новый
вихрь словно
поднимает
читателя на
новую
высоту...
В
«Калифорнийских
псалмах», как
в любом
эпосе, много
тем и множество
«действующих
лиц». Здесь
есть все –
словно в
древних
философских
трактатах
(скажем, таких,
как «О
природе
вещей»
Лукреция
Кара). «Чего
тут только
нет!», –
невольно
восклицает
сам автор по
поводу многообразия
увиденного и
прочувствованного
(12.18). (А если чего
и нет, то вы
призваны
додумать это
для себя сами
– не смущаясь
всей
очевидной беспредельностью
данного
жанра.)
Однако в
этой,
казалось бы
безмерно разнообразной,
эпической
поэме
имеется главный
стержень, на
который
словно
нанизаны все
многочисленные
сюжеты,
вопреки
кажущейся их
разрозненности.
Таким
объединяющим
началом и
одновременно
«главным
героем»
является определенное
географическое
пространство
– океанское
побережье
Калифорнии.
Эта полоска
земли не
только
американская,
она общепланетная:
Великий
континент
соприкасается
здесь с
Великим
океаном.
Противоположный
берег
Океана-полушария
живет в
других сутках
(за линией
перемены дат)
и
принадлежит
совершенно
иному миру –
азиатскому. В
пику немыслимо
далёкой
Японии,
Калифорнию
можно назвать
Страной
заходящего
солнца: «здесь,
на этом
берегу, где
нет восходов,
где одни
закаты», утренние
лучи
солнца
затеняются цепями
близких к
океану гор (13.9).
Здесь
вообще много
необычного
можно
увидеть...
Калифорнийское
побережье –
место на
планете совершенно
особенное: это
остановившийся
Frontier,
естественный
предел и последний
рубеж Западной
цивилизации,
которого
достигли, пересекая
континент с
Востока на
Запад, отважные
авантюристы
и пионеры:
испанцы, французы
и вездесущие
британцы.
Историческое
сознание
всех
европейцев (и
их потомков)
порой
воспринимает
этот край
земли, как
самый молодой
на планете,
где акт
творения,
кажется, еще
длится,
словно бы
здесь «история
ещё не
начиналась» (1.16).
Поэт
способен
найти нечто
общее между
продолжающейся
геологической
жизнью земли
и свойствами
человека: «Я
вижу
преобразованье
форм. Оно не
ведает ни
пауз, ни
сомнений».
«Уводят
трещины в
рассохшемся
асфальте коры
земного
мозга к
жаркой лаве
подсознанья.
Мы сложены,
как и земля, и
небо, из тех
напластований,
что вполне
привычны в
картах
геологических
глубоких
залеганий...»
(12.7,8; 14.5,6). Так можно
думать, что
Земля – живая
и мыслит,
подобно
Солярису,
лемовскому
океану...
Быть может,
здесь, в этих
океанских водах,
зародились
все формы
жизни – ведь,
кажется, «мы
все
произошли из
океана» (7.1).
Впрочем,
собственное
происхождение
видится
поэту еще
более
конкретно: «Здесь
я появляюсь
на свет. Из
священного
лона земли,
привыкшей
рождать
великанов». «Увита
пеленами
каменная
люлька, как
мягкое
гнездо для
хрупкого
птенца.
Отныне я дитя
благословенной
этой
колыбели.
Теперь здесь
всё – мое.
Отныне здесь
мое начало,
здесь та
глина – из
этой глины,
как из плоти
новой
вещества,
меня слепил
Отец-мастеровой»
(5.5,6; 5.18-21).
Действительно,
если «сказал
Бог: да
произведет
земля душу
живую по роду
ее», если
«создал
Господь Бог
человека из
праха земного»
(Бытие, 1:24; 2:7), то
почему бы Ему
не взять этот
прах, эту
глину именно
здесь, из
этой земли,
исполненной
поистине
библейского
величия?
С этим
ощущением
первозданности
окружающего
мира связано
и авторское
совершенно
античное, в
чем-то даже
первобытное,
ощущение
подлинной
жизни любых
элементов и
явлений
природы. Одушевление
природы
достигается
не только применением
неожиданных
остроумных
метафор,
сопровождающих
философские
размышления,
но, главным
образом, –
особенным,
глубинным,
чувственным
восприятием
мира как
живого
организма: «Я
вижу каждую
минуту, что
все вокруг –
живое. И вижу,
как оно
живет...» (12.1,2).
Примером
может
служить
описание
весенних
калифорнийских
дождей:
«Здесь Небо,
сжатое
объятьями
Земли, все
новыми и
новыми
дождями
разражалось,
в безумии
неудержимом
заливая
разнеженную
жаждущую
плоть,
изнемогающую
от желания
соединиться
с небесной
силой,
насытиться
до полного
беспамятства,
лишаясь
чувств под
жадной
лаской мужа»
(5.9-11).
Вспомним:
быть может,
нечто
подобное уже
встречалось
в древних
космогонических
мифах Египта,
Шумера,
Вавилона...
Вот, например,
отрывок из
вавилонской
«Поэмы о сотворении
мира», герои
которой –
боги-созидатели
Апсу и Тиамат
–
олицетворяют
собой две первоосновы
мира –
мужскую
творящую и
женскую
рождающую:
«Когда
вверху –
небеса без
названья,
А внизу
земля была
безымянна.
Когда
Апсу,
первородный
их создатель,
И хаос
Тиамат, что
их породила,
Воды свои
воедино
мешали...»
И сегодня
поэтом-философом,
продолжателем
виталистских
традиций
древних, всё существующее
воспринимается
как живущее.
Все – даже
казалось бы
заведомо
бездушные –
элементы
природы
безоговорочно
включены
автором в биосферу,
которая и
должна
определять в
целом лицо нашей
планеты, ее
истинную сущность.
Поэтому
внутри живой
природы и рядом
с человеком
«всё вокруг» –
любая вещь –
неожиданно
оживает: «Спроси
у машины:
согласна ли
она
отправиться
на берег
океанский и
дожидаться
нас пока
кругами
спускаемся в
накрытый
тайной ночи
расплавленный
котел» (3.1).
Поэтому
здесь у нас
живой,
мыслящий, как
у Лема, Океан: «Владыка
Океан не
знает
горизонта, он
отрицает
горизонт, на
небо сразу
возносясь
туманом,
нагромождением
подвижным,
беспокойным
своих
тягучих
непрерывных
дум. Неостывающий
Солярис не
умеет спать»
(12.13,14).
Здесь видим
мы живые
волны: «Ты
думаешь,
волна идет к
другой волне,
чтобы обнять
ее? Или,
подставив
солнцу спину,
блеснуть
короткой
радугой?» (16.1,2), – и
живые горы: «Гиганты
черные
вокруг
бесчувственные
бессердечные
безостановочно
и неустанно
шевелящиеся
переливающиеся
и
осыпающиеся.
Живущие» (3.13,14).
Кстати,
услышали ли
вы в
аллитерации
этих исконно
русских
шелестящих и
шипящих – ч, ж,
ш, щ – шум и
шорох горных
осыпей?.. В
другом месте
рассказано
об «облачной
взвеси» – «светящейся,
клубящейся,
клубами
расходящейся»;
тут ворох
свистящих,
шипящих,
клокочущих с,
в, щ, к, л, б
плавает в
мареве из
шести я,
четырех е и
трех а (2.1,2)... А
вот еще
пример
удивительных
созвучий, которым
и Хлебников
мог бы
позавидовать:
«Рассада сада
дня!» (1.19), – здесь
всего три
сменяющих
друг друга
звука – а, с, д –
образуют
поразительный
ряд из 11
звуков!
В
живописании
природы
автор обладает
не только
истинным
даром
философа –
способностью
проникать в
глубоко
скрытую суть
вещей, но и
могучим
воображением
поэта, острым
взглядом художника
и особым
умением
скульптора:
«Намокшие
перчатки
черных рифов
столбами тянутся
из
белоснежных
кружев,
запутывая камень
острых
пальцев в
капризных
облачных
кудрях. Ничто
здесь не
пустует, не
скучает. Все заливается
наперебой
биеньем и
дыханьем – пески,
обрывы
праздничного
цвета
подземного
огня,
кровавой
охры на
плюшевой
зелености
холмов,
раздавшихся,
как налитая
грудь кормилицы
дородной» (12.15-17).
Можно видеть,
как положены
краски, как
сделаны
«острые пальцы»
рифов и
вылеплены
«холмы, как
грудь кормилицы»...
Но автор еще
и
поэт-музыкант:
«И призову в
свидетели
Бетховена
сумевшего
узнать какая
музыка
планеты и
светила в пляс
космический
пуститься
заставляет» (3.22).
Эта музыка
образуется
не только реальными,
воспринимаемыми
ухом звуками
окружающей
природы; для
автора она
звучит и в ритмах
неслышимых
движений: «Месса
– прекрасный
комментарий
к перемещенью
облаков.
Перемещенье
облаков –
живая иллюстрация
для мессы
Си-минорной.
Они в таком
между собой
согласье
движутся,
соединяя
звуки и тона
с безмолвным
ходом туч,
клубящихся
слоями и наползающих
спокойно и
решительно,
что дух смущается
от
невозможности
исчезнуть...» (4.1-3).
Заметим
также, что
некоторые
псалмы имеют
подчеркнуто
музыкальные
названия:
«Месса»,
«Искусство
фуги»,
«Начальнику
хора» (последнее
– явная
аллюзия к
«Псалтири»). И
если говорить
о музыке
самого
текста
псалмов, то нужно
отметить, что
их автор
обладает
поистине
безупречным
камертоном:
на 26 страницах
интеллектуальной
поэзии вы не найдете
ни одной
фальшивой
ноты: «Мне
предоставлен
абсолютный
камертон в придачу
к слуху...» (4.20).
Вслушиваясь
в этот текст,
начинаешь
понимать, что
его
тотальная
музыкальность
проистекает
из
гармоничности,
взаимосвязанности
частей
окружающего
нас мира: «Как
завязь из
увядшего
цветка, все
происходит
друг из
друга,
превращено,
пронизано друг
другом» (12.9)...
Любые
замеченные
поэтом
явления –
включая
действия
человеческие
– вписываются
в цепочку
причинностей,
оказываются
закономерными
звеньями
природы:
«Небесный
шелк,
исполосованный
следами самолетов,
не только не
теряет
красоты, но
борозде
утилитарного
происхожденья
на голубом
своем челе
присваивает
знак
почетной принадлежности
к священной
вере» (14.14).
Изменчивая,
как эти
самолетные
следы, природа
неизменна
лишь в своём
влиянии на
человека: «Куда мне
деваться от
волн и от
склонов темнеющих?
Они
наваждением
стали,
прижившись в моей
голове. И в
сердце моем...»
(10.1-3).
Зависимость
настроения и
состояния
человека (микрокосма) от
природных
явлений
(макрокосма)
была
замечена и
систематизирована
еще в
древности, –
примером
может служить
концепция
«у-син»
китайской
натурфилософии
и медицины. В «Калифорнийских
псалмах» эта
зависимость выражена
взволнованным
поэтическим
языком.
У
автора
создались особые
–
романтические,
пристрастные
отношения с
природой –
переменчивой,
капризной, но
иногда
отвечающей
человеку
взаимностью.
Это тот род
понимания,
для которого
недостаточно
быть
наблюдателем,
– здесь
необходимо
активное
взаимодействие
– но не рассудочное,
а скорее
творческое и
доверительно-чуткое: «По телу
Западного
побережья, по
звучным клавишам,
по жесткой
шкуре гризли
пройдусь своей
рукой,
поглажу
завитки, чтоб
пальцы помнили
тепло
могучего
загривка
тотемного самца,
припавшего к
воде» (1.30).
Напряженным
чувством
наполнены
все сцены общения
с природой, с
любыми ее
элементами;
вот даже... с
облаком:
«Это облако
легло
отдыхать в
мою бухту.
Облако
снизошло ко
мне, сползло
лениво вниз с
отвесной
вершины, по
вертикали
планируя, навалилось
на лес животом
тяжелым,
провисшим,
мохнатым,
шевелящимся,
щупальца
свои усталые
волоча по земле,
запуская
серебряный
дым между
деревьями. Я
сижу прямо в
облаке. Я –
небожительница?».
«Облако
поглотило
меня,
заключило
меня во чрево
свое влажное,
раскормленное,
беззвучно
вздыхающее,
молчаливое,
тихое, таинственное.
Облако знает
секрет. Я
сижу в животе
у облака». (2.5-8; 2.13-15).
Что может
быть
необычнее
этих чувственно-небесных
ощущений?!
Ведь, к
примеру, о
людях,
замкнутых в
пространстве
металлического
корпуса
пролетающего
сквозь
облако
самолета, не скажешь,
что они сидят
«в животе у
облака». И кто
из поэтов
побывал
внутри
облака? –
смотреть на
облака, на
«тучки
небесные,
вечные странники»
мы привыкли
только
издали...
---------
В
интегрированном
мире облаков,
океанских
волн и
береговых
скал, мире живущих
своей
таинственной
жизнью трав и
деревьев,
мире никем до
конца не
понимаемых
насекомых,
зверей и
птиц, людям
изначально
выделено
свое место: «...И
до рассвета
задремавший
мир поделен
пополам, как
в доадамову
эпоху – на
электричество
и тьму. И лишь
посредством
звуков
пространство
сохраняет
связь, чтоб
оставаться
общим: для
волн и для
людей» (10.15,16).
Однако в
этом мире,
«поделенном
пополам» (на «я»
и «все
остальное»),
человек
продолжает
ощущать себя
неотъемлемой
частью
природы.
Жизнь личности
– это, во
многом,
продолжение,
развитие и отчасти
копирование
жизни все той
же природы: «Деревья
дышат
взвесью. И я
плотной
взвесью морской
дышу, как
секвойя, и я
тоже – дерево
вековое,
величественное,
вечное... И я
прекрасна,
как секвойи
башня, в небо
устремлённая».
«Там с ними,
среди них –
мое окно, неотличимое
от общего
сознания
Вселенной». «Рука
Владыки –
есть моя
рука» (2.31-33; 14.19; 14.21).
Природа и
Бог
звучанием
музыки вселенной
дают
человеку
примеры для
подражания
(уж коль ты
создан «по образу
и подобию
Бога», изволь
стараться): «Прислушиваюсь
к емкости
значений
скрипичного
сечения
вершин: одна
рука лепила
нас с тобой и
этих
исполинов,
поющих
Глорию, в обыденность
размаха
своего
словесного
наш лепет
принимая, как
дань желанья
нашего усвоить
образец и
позаимствовать
пример для подражанья»
(7.11).
Природа
недвусмысленно
учит человека
жизни: «В
одной волне
вся тяжесть
океана и эта
тяжесть всей
своею силой
мне бьет под
ребра принудительно
уча искусству
жить. Поняв
волну пойму
все тайны бытия». «Мне
говорят
своей
огранкой
ювелирной
алмазы рифов,
врезанных в
свеченье
серебряной
тафты
волнений
океанских,
вряд ли
меньше, чем
Откровения
Святого
Иоанна. Я б не
могла сказать,
чьей
откровенности
я доверяю больше»
(3.20,21; 14.15,16).
Но, увы,
природа –
этот вечный
источник
нашего
знания, живет
своей жизнью,
она всегда
«равнодушна»
(как еще
Пушкин
заметил); она
«бессердечна»,
и ей нет,
конечно,
никакого дела
до человека: «Гиганты
черные
вокруг
бесчувственные
бессердечные...»
«У стихий – и
земных, и
небесных –
порядки свои.
Все закон
соблюдают,
все заняты
делом. И мне
ничего
объяснять не
намерены» (3.13; 9.25-27).
Любое из
творений
природы
самодостаточно
и стремится,
прежде всего,
отстоять
свое право на
существование:
«Скромнейший
из цветов на
яблоне
прекрасен,
самодостаточен
и ничего не
просит дать.
Он просит – не
мешать». (8.10,11).
Все
выполняет
свое
предназначение,
подчиняясь
издавна
выверенным
законам: «Облака
выбирают
проверенный
путь через горы,
свято
традиции
чтут, ведя
караваны
свои безопасной
дорогой,
минуя
высокие
скалы».
«Сияющие
спины
облаков
заносят свет
в далекие
ущелья» (9.7; 12.10). (Об
облаках,
кстати,
говорил
Елиуй в книге
Иова (37:11,12): «Также
влагою Он
наполняет тучи,
и облака сыплют
свет Его. И
они
направляются
по намерениям
Его, чтоб
исполнить то,
что Он повелит
им на лице
обитаемой
земли».)
Порою
природа
изумляет и
подавляет
нас своим
«бесчеловечным
совершенством»:
«Я
столько лет
жила не зная
что судьба
пошлет меня
предстать
перед таким
бесчеловечным
совершенством
стоять между
волной
гигантской
разрушительной
и
неподвижным
весом сдвинувшихся
вздыбившихся
скал чтобы
услышать гул
планеты с
фатальной
слепотой несущейся
не замечая ни
меня ни даже
волн и скал...»
(3.19).
Грозные,
безжалостные
силы природы
способны
оглушить,
испугать
человека:
«Что этот
грохот
значит
неописуемо
ужасный
махины
сотрясающий
и сердце
заставляющий
сжиматься и
ощущать свою
случайность
и ничтожность
среди
правдивости
громад – о как
я смею! Ты
говоришь что
это всего
лишь волны
океанского
прибоя –
всего лишь!» «Вот
объективность
высшая во
всей своей красе
вселенским
хором
громогласно
оглушающая.
О, как она
похожа на
гнев
Господень –
не на
объективность!».
(3.7,8; 3.15,16).
Подобный «гнев
Господень»
запечатлен в
Псалтири: «Облака
изливали
воды, тучи
издавали
гром, и стрелы
Твои летели.
Глас грома
Твоего в круге
небесном;
молнии
освещали
вселенную; земля
содрогалась
и тряслась». «Пред
лицом
Господа
трепещи,
земля...» (76:18,19; 113:7).
Этот трепет
восходит к
библейским временам:
«Сердце
мое трепещет
во мне, и
смертные
ужасы напали
на меня;
Страх и
трепет нашел
на меня, и
ужас объял
меня». «Надо
мною прошла
ярость Твоя;
устрашения Твои
сокрушили
меня»
(Псалтирь, 54:5,6; 87:17).
И тот же
первозданный
страх звучит
в книге Иова:
«И от сего
трепещет
сердце мое и
подвиглось с
места своего.
Слушайте,
слушайте
голос Его и
гром,
исходящий из
уст Его. Под
всем небом
раскат его, и
блистание
его до краев
земли» (37:1-3).
Ужасающий
раскат «голоса
Его»
напоминает
человеку о
непреодолимости
законов,
установленных
– чем? или Кем? –
неизвестно
когда и
зачем. Перед
лицом величия
и
непостижимости
этих законов
человек
ощущает свою
неизбывную
отчужденность
от природы,
свое
бессилие,
свое одинокое
ничтожество:
«...Дух
смущается от
невозможности
исчезнуть,
зная, что
жизнь моя не
принимается
в расчет в
контексте
игр
левиафанского
размаха. Кто
я, случайно
очутившаяся
между?».
«Почему я не
белый мазок
на небесной
лазури – не
туча и не
облако, а так,
небрежность,
прихоть
синевы, не
пожелавшей
быть
чрезмерно
ровной и над
лагуной запустившей
в середину
поля своего
белесое пятно
размытых
очертаний?»
«Моя планета,
мой огромный
мир – всего
лишь
тоненькая
пленка, нежный
слой, горячий
пепел,
закрывающий
поверхность,
возникший
продолжением
слоев своих
предшественников,
знавших от
начала дней
мою
задумчивую
эфемерность,
созвучную с
анатомическим
строением
Земли» (4.3,4; 9.5; 14.9).
Итак, при
всех своих
антропоцентрических
амбициях,
человек –
лишь некая «небрежность,
прихоть»,
слегка
разнообразящая
скучную
тривиальность
творения,
всего лишь
«белесое
пятно
размытых
очертаний»,
«задумчивая
эфемерность»...
Безжалостная,
но предельно
точная
поэтическая
характеристика
космической
сущности
человека,
«мыслящего тростника»,
как назвал
его Блез
Паскаль...
Закономерным
будет здесь
вопрос автора:
«Что я, с
понятьями
моими
слабыми,
людскими, могу
добавить к
абсолюту
вечного?» И
вот
обескураживающий
ответ:
«Отсутствие
свое» (4.6; 4.7)...
Затем
услышим мы
неутешительное
разъяснение:
«Фальшивость
грубая
построек
вавилонских –
лишь кость у
неба в горле,
наивный
ребяческий
обман самих
себя: на
табуретку
встать из
подражанья
взрослым и
этим только
показать
свою
беспомощность,
представив
свой позор на
обозренье.
Перед глазами
правды
только
правда
действительно
реальна, хотя
б она была и
правдой
червя под
яблоней, уж
если он ничем
иным не может
быть» (4.11,12). Так
ведь и в
Псалтири
было сказано:
«Я
же червь, а не
человек...»
(21:7).
Такова
горькая
правда, но, к
счастью, это
не вся
правда.
Познавая
законы
мироздания,
человек
может найти
свое место в
мире. Этим
утешился еще
библейский
Давид: «Буду
вникать во
все дела
Твои,
размышлять о великих
Твоих
деяниях»; «Если
бы не закон
Твой был
утешением
моим, погиб
бы я в бедствии
моем» (Псалтирь,
76:13; 118:92).
Наш
современник
находит
надежду в осознании
единства
мира и в
«справедливости
Закона»: «Но
бренность
тела моего и
ограниченность
сознания – не
меньше
порожденье
слепоты великой
справедливости
Закона, чем
масс небесных
следование
неукоснительное»
(4.10).
Человеку
завещано
преодолеть
«слепоту»
природы и
самому стать
зрячим.
Понять причины
свершений,
определить
смысл своего
существования,
найти свое –
уникальное – место
в мире и
совершить,
тем самым,
прорыв в иное
состояние,
качественно
отличное от
бесплодного
бытия «червя
под яблоней», –
вот достойная
задача для
каждого
человека:
«У каждой
капли в море –
свой прогноз.
И каждая
волна свое
отдельное
имеет дело». «У
каждого –
своя строка
особая в
проверенном
веками
контрапункте.
И каждого
ведет своя особая
судьба» (14.10; 16.6,7;
16.9,10).
Однако же
судьба твоя
сама собой определится;
давно ведь
сказано:
«делай, что должно,
и будь что
будет». Бери
пример... ну
вот, хотя бы с
океанской
волны: «Волна
всегда права.
Вся
ограниченность
волны –
конкретизация
ее движенья,
решимость до
конца пройти
судьбу. Волна
спешит по
делу, не
заботясь,
какие
изменения
она собою
вызовет в
общественном
устройстве, и
просто
принося своим
приходом
иное время и
возобновленный
мир» (16.22-24).
Обратим,
между прочим,
внимание на последнюю
фразу – там
спрятано
замечательное
философское
определение
времени как меры
изменения,
вносимого в
мир
движением материи:
именно
благодаря
«приходу
волны»
возникает
«иное время» –
так мир
«возобновляется»
изменениями
(в том числе,
нужно думать,
и теми,
которые
привносят
люди!).
Продолжим о
волне: «Чтоб
выбрать путь,
она не просит
мнения экспертов.
Волна не
спрашивает,
быть или не
быть. Ей не
нужны
авторитеты,
чтобы
убедиться, что
она знакома с
делом. Она не
требует ни
выгодных
условий, ни
поддержки, ни
оценки. Кому
ее судить?!!» (16.25-29).
Так гордое
ничтожество,
называемое
человеком,
может
обрести
истинное
величие. Оно
заключено в
нескольких
простых качествах,
так
неожиданно
обнаруженных
поэтом-философом
в свойствах
океанской
волны, – это
независимость,
осознание собственной
ценности,
преданность
своему земному
назначению,
своей судьбе.
Быть может,
именно
это и есть
ответ
человека на
вызов Бога:
«Но раз уж я
не столь
ничтожна, как
этот червь,
то и казаться
червем мне не
позволено,
как не
позволено
исчезнуть по
собственному
разуменью из
одного
желания не
быть помехой
на пути
величья
Мессы к величью
транспорта
на облачном
шоссе.
Великий муж
становится
поистине
великим,
когда перестает
мешать. И то,
что мне
позволено –
возвысить
правдивость
мыслей
будничных и
представлений
до облаков и
астероида и
Мессы, чтоб
не было
различья
между ними
недопустимого,
как
неоправданный
дефект в
работе точной
ювелира» (4.13-15).
Итак,
избавление
от участи
«червя» – также
и в том, чтоб
«перестать мешать»,
и в том, чтобы
возвысить
будничные мысли
«до облаков»...
Автор
напоминает
об
уникальности
каждого из
нас (и
человечества
в целом); хоть
мы песчинка,
но в ней ведь
дух соединен
с материей! «И
эта малость –
единственное,
чем я могу
распоряжаться:
не быть
песчинкой в
сдобном
пироге любовной
лирики
безличного.
Мне можно
разрыдаться
от полноты
прозрения,
чтоб смыть помехи
с сердца
своего, чтоб
не мешать
победному
совокупленью
материи и
духа там, где
правит
единый
эгоизм
гармонии, не
терпящий препятствий»
(4.8,9).
Человек,
понимающий
свою задачу,
способен
ответить на
вызов,
способен
преодолеть
ужасающий
эгоизм
природы –
собственной,
в первую
очередь: «Я
принимаю
вызов,
поскольку
отказаться
от него дерзнуть
– еще
страшней, чем
расписаться
в собственном
бессилье. Я
вызов
прнимаю этот,
как
долгожданный
горный
перевал, как
тот рубеж,
преодолеть
который
граничит с
чудом» (11.5,6).
Дух,
решившийся
перейти
рубеж, чтобы
реализовать
свои
притязания,
отстоять
свое место –
принять
вызов Бога,
неизбежно
подвергается
испытанию
сомнениями: «А
где же
поместить
мне всю твою
бескрайность,
стократ
усиленную
встречным
откликом моим?»
(11.11).
Здесь может
помочь нам
вера в высшую
справедливость
безупречно
действующего
механизма
Абсолюта: «Когда
матросы
космоса,
штурвалы
повернув и
паруса на
кораблях
своих
расправив,
флотилии
уверенно
ведут
навстречу
взгляду моему
– ладонь Твоя,
о Боже,
присутствует
во всем. Твой
вездесущий
лик, в
бесчисленных
значеньях
отраженный,
как в
безупречных
зеркалах
недремлющих глазниц,
повсюду
узнается по
биенью вен.
Немыслимая
справедливость
слов Твоих с
маниакальной
трезвостью
расчета
работает, как
идеальный
механизм под
управлением
бывалого
пилота. Мне
бесконечно
мил жестокостью
безгрешной
категорический
императив
системы крайних
мер по
соблюдению
глубоководного
дыханья,
указанный в
масштабе
сопредельном
всеобщих
навигационных
сфер» (14.1-4).
Итак, есть
«идеальный
механизм»,
есть правила
навигации, и
есть Пилот, и
есть матросы
– у каждого
своя
особенная
роль;
необходимо лишь
принять
душой свой
собственный
категорический
императив,
несмотря на
всю его видимую
жестокость...
«Матросы
космоса» –
какое
прекрасное определение
человечества!
И как
замечательно
оно
перекликается
с написанными
сотню лет
тому назад (в 1906
году) строками:
«Молодой
моряк
вселенной,
Мира
древний
дровосек,
Неуклонный,
неизменный,
Будь
прославлен,
Человек!»...
Это
стихотворение
Валерия
Брюсова
называется
«Хвала
человеку», то
есть оно тоже
представляет
собой
своеобразный
псалом (ведь
псалом – это
не что иное,
как
«хвалебная
песнь» – от греческого
psalmoi). И
любые псалмы,
сочиняемые
со времен
Давида, – это
завещанные
Библией
«хваления»
Бога и всех
Его творений:
«Славьте
Господа на
гуслях, пойте
Ему на
десятиструнной
псалтири, Пойте
Ему новую
песнь; пойте
Ему стройно,
с
восклицанием,
Ибо слово Господне
право, и все
дела Его
верны»
(Псалтирь, 32:2-4)...
------------
...Следуя
строфам
«Калифорнийских
псалмов»,
никогда не
знаешь, куда
именно они тебя
выведут. Идя
по этим
дорогам,
можно неожиданно
оказаться на
какой-то
самостоятельно
выбранной
тропе, по
которой
автор, скорее
всего, и не
думал тебя
вести. И
тогда
приходится
задуматься:
каким же это
путем ты
идешь? Быть
может, это
просто
крутая
дорога в
горах? или это
твой
собственный
жизненный
путь? а может
быть, это
коварная
тропа любви,
где никогда
не знаешь,
что ждет тебя
за перевалом?
или это
блуждание
духа по
узким,
извилистым тропам
познания?..
Пути
познания
заманчивы...
Но много опасностей
ожидает нас
там. Здесь
можно потерять
ориентацию в
тумане
неизведанного:
«Кого
спросить о
верном
положении
небес? Мне
говорили,
небо – сверху,
а я
тревожусь,
как бы
ненароком в
него не
провалиться,
оступившись».
Здесь можно
утратить
равновесие в
погоне за
современным
знанием: «Когда
идешь по
лезвию, важны
баланс и
скорость,
чтоб донести
благополучно
раскаленный
мед из
выверенных
сот ветхозаветных...»
(12.20,21; 7.13).
Опасно все
доселе не
известное!
Подъем на
вершины духа
часто
сопряжен с
риском и
жертвами. Об
этом
замечательно
сказано в
стихотворении
Татьяны
Апраксиной
«Братьям по
Голгофе» (1986);
вот первое и
последнее
его
четверостишия:
«Ждет нас не
Олимп и не
Парнас.
«Ждет нас не
Олимп и не
Парнас.
Узнаю
Голгофу я в
тумане. К
месту казни
путь свой
устремляем
Мне
видны
вершины
очертанья, И
распятыми
сердцами
знаем:
Их
не может
скрыть туман
от глаз».
Место там
оставили для
нас».
Тревоги и
трепет
путников
оправданы. Но
еще древними
псалмами
была обещана
нам защита:
«Передай
Господу путь
твой, и уповай
на Него, и Он
совершит, И
выведет, как
свет, правду
твою, и
справедливость
твою, как полдень».
«Посему не
убоимся, хотя
бы поколебалась
земля, и горы
двигнулись в
сердце морей»
(Псалтирь, 36:5,6; 45:3).
В
поиске
истины –
каким бы
путем ни шел
ищущий
знания –
необходима,
наряду со смелостью,
всепроникающая
пристальность
внутреннего
зрения: «Благослови,
Гомер, на
непогрешность
зренья, что
не врачами
проверяется
и не таблицей
окулиста
классифицируется
– только
временем и
сердцем. Ищу,
зову Гомера –
по нему
скучают все
здешние
места,
покорно коротая
век для
смельчаков,
готовых
встать величию
навстречу и
вырасти, в
Гомера обратясь»
(8.19,20).
Эпическое величие истины
и
обнаруженная
ясность
правды порою могут
стать для нас
невыносимым
бременем, иногда
они несут в
себе
опасность
духовного
срыва, и все
же мы готовы
рисковать: «Что
мне с того,
что фраза верная и
ясная
формулировка
грозят инфарктом
незамедлительным,
как
передозировка
случайная
сверхдопинга
на
марафонской
трассе?
Пугливое
неграмотное
тело еще не
научилось, не
привыкло, не
приспособилось
к
естественной
свободе жестикуляции
всесильного
ума» (4.16,17).
Итак,
проблема, как
всегда, – в
конфликте
всесильного
духа, не
знающего
никаких для
себя преград,
и слабого,
«пугливого»
тела, не
способного
справиться с
величием
того «дыхания
жизни»,
которое
Господь Бог
«вдунул в
лице его» (Бытие,
2:7). Извечная
противоречивость
человеческого
естества...
Есть и другое
неизбежное
противоречие
– между готовностью
восхождения
на горные
(горние) вершины
и
потребностью
обыденного
существования
в долинах
повседневности.
Взять хотя
бы самую
незатейливую
сторону
жизни, от
которой не
так просто
отвлечься;
она
неизбежно «...оправдывает
примитивность
летоисчисленья,
ответа
ожидая на
вопрос – в
какой сегодня
фазе решение
все той же не
подверженной
коррозии
задачи: кому
настало
нынче время хлеб
подать?
(Навязчивая
диктатура
пищи – неподражаемый
источник
драматизма
испокон веков.)»
(15.21,22).
Даже
достигнув
вершины, даже
сидя «в своем
усталом
облаке,
облаке
перелетном»,
приходится
отдавать
дань земному:
«Я сижу и пишу,
я смотрю на
часы, я курю, я
думаю о
словах, думаю
о делах. Я
сочиняю
письмо, сокрушаюсь,
что не все дела
сделаны, а
время
проходит. Я
вспоминаю тех,
кому надо
написать,
позвонить,
кого нельзя
забыть...» (2.12; 2.9-11).
Однако
следует
признать, что
такие обыденные
думы и
действия
ничуть не
менее важны
для мира и
собственной
души, чем
возвышенные
философские
размышления.
Ведь
сущность
человека в
значительной
мере
определяется
тем, о чем и о ком
он
повседневно
думает, – даже
оказавшись «в
облаке». Но
каждому ли
дано при этом
сказать о
себе: «я думаю
о словах»?
Творческая
мобилизованность
поэта или
художника проявится
везде и во
всем – где бы
такой человек
ни находился
и чем бы ни
занимался.
Можно и
будучи на
земле
повседневно
ощущать себя
обитателем
высших сфер: «Я
уже изучила
быт
небожителей.
Небожители живут,
как я живу в
любое время»
(2.16,17)...
Человек
призван сам
построить
для себя мост
между миром
обыденности
и миром
духовности: «Здесь
мост
протянут
узкий
перекинут от
берега к
которому мы
подходили из
повседневности
обыденной
обычной
приблизившись
вплотную к
рубежу в миры
реальности
иной где
места нет
тому что мы
привыкли
считать
реальностью.
Мост
позволяет
соединить
одно с другим
ложась на оба
берега...» (3.11,12).
Впрочем,
любой
переход на
иной берег
должен
служить
возвышению
будничного
бытия: «Мостов
трамплины не
дают упасть и
отправляют в
небо с каждым
поворотом» (18:18).
Трамплином
для
творческих
исканий
может
оказаться
все что
угодно: ну
вот, хотя бы...
обыкновенный
стол. «Стол
был столом.
Потом он был
загадкой, вершителем
судьбы,
ареной для
боев,
сталепрокатным
цехом,
космодромом...
Гефсиманским
садом...» «Любой
предмет
земного обихода
ничуть не
хуже этого
стола
способен принимать
магическую
власть
транслятора
фортуны,
нимало не
смущаясь
рядовым
очарованьем
звучанья
бытового
языка. Пока
живу – в моих
владениях
ничто не
меньше жизни»
(15.10-12; 15.26,27).
Когда все
стороны
жизни
личности выверены
в едином
масштабе
духовности,
исчезает
само понятие
«низкого»,
«недостойного»
и все аспекты
человеческого
существования
облагораживаются:
«Святая
незатейливость
стола,
бесхитростная
прочность атомной
решетки
обыденных
потребностей
– ну как твоей
надежности
не доверять?
Мне тоже
человеческое
никогда не
чуждо» (15.2,3).
Так автор,
переходя с
берега на
берег по им
же
построенным
мостам,
продолжает поиск
пути к
вершинам,
увлекая за
собой тех, кто
ищет смысл и
истину, суть
действий и
глубину
вещей. Путь
этот не может
быть легким,
порою он
обманчив и
опасен, там
не одни райские
кущи, там
крутые
подъемы и
топкие
болота:
«Дыханье
прерывается
на каждом
повороте, и соскользнувшая
нога сулит
обвал, а
облако, почти
из-под земли
наплывшее, светясь
и пенясь,
своим
сверканьем
радостным
внушает, что
я уже в раю. И я
в раю – пока из
отсветов
кроваво-красных
не потянет
гарью. Затем
откроется
идиллия
прозрачной
безмятежности
желанного
пейзажа, и
тут же заслонит
его стена
глухая,
тащиться
заставляя в
сумрачных
потемках и
перехватывая
горло
предположением
непоправимости
ошибки:
скорей уж это
все похоже на
тропу в болоте,
чем на
блаженный
горний путь!
Когда же, наконец,
зловещий
предрассветный
дым, клубящийся
в воротах,
будет
пройден?» (11.14-17).
Увы, и
автору, и нам,
читателям,
придется
признать, что
у этой дороги
нет конца. Она
кажется
пройденной
только тем,
кто покинул
ее, устав
стремиться к
совершенству.
Поэт,
философ,
ученый –
вообще
человек –
изначально
одарены
привилегией
идти своим
трудным
путем,
карабкаться
сквозь
«зловещий дым»
по кручам в
поисках
истины. Есть
вера в поиск –
будет и
надежда
обретенья, всего
может
достигнуть
ищущий
идущий: «...Ведь
я жива и мне
доступно
действовать.
Я стать еще могу
горой
священной,
классиком,
созвездием,
рекой...» (18.12,13)...
-------------
Следуя за
автором
«Калифорнийских
псалмов», мы
долго шли
дорогами, указанными
в этом
уникальном
философско-поэтическом
путеводителе.
Конечно, нет
гарантии, что
мы не пропустили
повороты на
незамеченные
тропы, – читатель
несомненно
сможет их
обнаружить, пройдя
еще раз тем
же маршрутом.
В
лирических,
взволнованно-напряженных
строках
псалмов
нашего
времени, в этой
современной
псалтири,
отражен
духовный
опыт,
обретенный поэтом-философом
Татьяной
Апраксиной
на земле
Калифорнии.
Но этот ее
внутренний
космос – не
только
калифорнийский:
здесь эхом откликнулись
голоса
русского
языка и российской
(и,
следовательно,
– мировой)
культуры.
Отрадно, что
в данном
произведении
голоса эти
прозвучали
так
художественно
выразительно,
так
философски
значимо.
Последний
псалом цикла
называется
«Узелковая
записка».
(Действительно,
в пути мы
только тем и
занимались,
что
перебирали
узелки
высокой
философской
мысли, мастерски
завязанные
на тонких
разноцветных
нитях
поэзии.)
Закончим же
теперь наше
непростое
путешествие
строками 18.21-24
из этого
псалма:
«Не
сомневайтесь,
я
привыкла
помнить
назначение
маршрута...
Подкладка
высоты,
парады туч –
лиловых,
синих, серых,
коричневых,
роняющих перо
пушистое
кармина –
трубит мне
все подъем.
Пожалуй,
время встать.
Пожалуй,
время снова
обещанное
исполнять».
Будем
надеяться,
что Татьяна
Апраксина
выполнит
обещанное
читателям.
Они с благодарностью
пройдут
открытыми ею
новыми
поэтическими
маршрутами.
12 августа 2008 г.